Но он скоро успокоился, ибо столичная жизнь выучила его понимать всю силу выражения: «обвязался подпиской». Он был твердо уверен в силе воцарившейся законности, полагая, что законность эта непременно должна быть «против мужика», а к мужикам он теперь почему-то не причислял самого себя. Он служил наездником у какого-то графа, важные господа давали ему на чай, его рысаки получали призы, наконец чай и пиво он распивал не иначе, как с кучерами важных господ. Все это давало ему право думать, что он не мужик, а стало быть, и не может ни в чем проиграть по отношению к настоящему мужику-вахлаку. Вот почему он был совершенно спокоен, предоставляя себе право доказывать всему поселку, что петербургский человек целый день пьет и все-таки пьян не бывает; кроме этой способности, вынесенной из петербургской жизни, он в два года совершенно переродил свою внешность: клиновидная борода была тщательно подстрижена, почти под гребенку; лицо, обрюзгшее и отекшее от множества всякого рода чаев и питий, проглоченных им в столице, почернело, но сохраняло достоинство и гордость. На родине он не стеснялся костюмом: на голове был кожаный картуз, на плечах халат, ноги босиком. Глухая, под самое горло, жилетка и синие со складками штаны составляли весь его костюм. Немало также изменился он к жене. Пухлая баба в немецком платье не привлекала его взоров после столичных удовольствий; он даже был совершенно равнодушен к ее двухгодовому одиночеству, хотя и слышал, что что-то произошло этакое.
– Плевать! – говорил наездник.
Не торопясь взысканием с арендатора Ивана убытков, он целые дни только опохмеляется да посылает этого Ивана за водкой. То и дело слышится:
– Иван! Беги за полштофом! Марья! Давай деньги! Погоди, ребята, я вас разберу!.. Это отчего крыша разворочена?
– Крыша-то? – робко переспрашивает Иван, с испугу пред взысканием превратившийся в лакея. – Крыша, это, друг сердечный, – ветром. Ветром, братец мой.
– Я тебе не братец, а за ветер взыщу!
– За ветер-то?
– И за ветер и за каждую щепку!.. Ну да ладно! Беги в кабак-то! Живо!.. – И Иван, запыхавшись, бежал в кабак.
Приезжают к наезднику гости – старуха мать, какие-то развязные жилистые мещане – и опять раздается: «Иван! Беги! Марья! Давай деньги!..»
– Федор Кузьмич! – впопыхах беготни в кабак пытается спросить Иван у хозяина: – а вот насчет ворот как будет? Ведь гурт стоял, бык и высадил…
– Для меня и бык – все же ты! И ветер – ты, и бык – ты! Ну, живо! Не разговаривай!
– Ох ты, батюшки мои светы! – вздыхает Иван, пускаясь босиком с пустой бутылкой в руках.
А в «горнице» разоренного дома то и дело слышится:
– Кушайте, маменька! Будьте здоровы! Ну, будьте здоровы! Марья, налей! За ваше здоровье! С приездом! Еще по стаканчику!
И опять:
– Иван! Живо!
Полдень. Жара. К крыльцу постоялого двора подошли два прохожих. Один из них был длинный, сухощавый, с каким-то ящиком за спиной, поверх которого лежало свернутое узлом верхнее платье; прохожий был в одном расстегнутом жилете, широких шароварах и в калошах на босу ногу. Другой, видом походивший на монаха, или, вернее, на «расстригу», в каком-то подряснике и в ветхом военном картузе, был плотный ражий детина лет под пятьдесят, с толстым рябым лицом и черными как смоль волосами, загибавшимися кольцом за ухом. Он шел босиком с высокой палкой в руке.
– Нет ли где уголочка, друг? – заговорил сухощавый, обращаясь к Ивану. – Нам бы самое это полымя-то – жару передышать…
– С чаво ж, заходите.
– В холодок бы где…
– Я вас в амбар поселю.
– Пречудесно!
Иван неторопливо слез с крыльца и, шлепая сапожными опорками, повел их улицей в ворота.
– Вы откуда ж это идете-то?
– Я-то, – говорил сухощавый, – я недалеко… всего двадцать верст… У помещика, у господина Чекмарева, ежели слыхал…
– Чикмаря? знаю. Это в Богоявленском?
– Ну во!.. он самый. Ну, я у него в церкви там, по живописной части маленько потрудился.
– Стало быть, живописцы?
– Н-да-с… художники.
Иван привел прохожих в амбар, где было действительно свежо, хоть воздух был несколько неприятен.
– Ну вот, художники, вот бы вы тут как-нибудь.
– Мы с удовольствием. Мы подстелим что-нибудь… А ящик-то под голову.
– Это ящик что такое? живопись?
– Да, предметы к этому, тоись…
– Ну, а предметы под голову.
– Ладно, ладно. Спасибо, друг!.. Мы разберемся!
Прохожие начали укладываться. Иван постоял и неторопливо пошел к двери. Живописец и спутник его, разостлав по полу свои одежи, растянулись.
– Фу, батюшки, благодать какая… Уж и жара, – бормотал живописец…
– Парит! – сказал спутник.
– Смерть… Уф, боже мой!.. Ну, батюшка, что же вы мне не договорили, как вы это грешить винцом-то начали.
– Да так и начал-с, – серьезным и несколько грустным басом заговорил его спутник. – Из-за пустяков, дальше да больше… Наконец того… доходит в замету самому. Под Тихонов день, как теперь помню, призывает он меня и строго выговаривает за мое поведение. Я же, признаться, изучился тщательно во лжи и отвечал ему: «В. п.!.. простите меня. Семь лет с зятем и сестрой не видался. Проезжая из Москвы, попотчевали они меня. Как владыку, прошу простить меня или наказать»… На это они оказали: «Прощаю»… Я же полз на коленях, говоря: «Накажите!» – «Прощаю!» – Умоляю опять, повелел удалиться.
Иван высунул голову в дверь и произнес:
– Художники, господа! Вы будьте столь добры не курить!
– Нет, не бойся, – заговорил живописец.
– Уж сделайте милость. Время, сами знаете, какое! Чего боже избави – искра, и шабаш!
– На этом будьте покойны. Я тыщи рублей не возьму, чтоб его коснуться… Тьфу!